Назад Наверх

Гений места. К юбилею Галины Алехиной

Статья 16.12.2016

Сегодня юбилей у актрисы Галины Александровны Алехиной, чьё имя для новосибирцев разных возрастов и эстетических пристрастий является знаком театра. Не какого-то конкретного театра («Старого дома» или «Красного факела»), не какого-то абстрактного – искусства. Алехина – это  человеческий театр, где эпицентром является внутренний мир, сложное устройство души; это театр о людях и для людей. А живая жизнь театра и состоит  в неотменимости присутствия человека, его тела, его речи, пауз между словами, заполняемых дыханием, то есть вдохов и выдохов.

Уже при имени Алехина, когда выдыхаешь это а- ох.., изменяется состояние среды, что-то подступает к сердцу, хватает за горло, позволяет забыть себя и увидеть другого. И вновь обрести себя…

Наталья Муратова

Редакция ОКОЛО присоединяется к этим словам поздравления и  публикует  главу из книги Натальи Муратовой «Галина Алехина: философия образа», изданной в 2006 году и представляющей собой цикл бесед с Галиной Алехиной и развернутыми комментариями к ним.

 

Гений места

  

Друг милый, ангел мой! сокроемся туда,

Где волны кроткие Тавриду омывают

И Фебовы лучи с любовью озаряют

Им древней Греции священные места.

К. Батюшков. Таврида

 

И сколько очертаний городов

Из глаз моих могли бы вызвать слезы.

А я один на свете город знаю

И ощупью его во сне найду.

А. Ахматова. Северные элегии (Пятая)

 

 Дух, хранящий дом, очаг. Одухотворенность места. Понятия, отсылающие к элегической традиции, монументальной истории и малоактуальные сейчас. Однако культура существует не только как миграция людей и идей, – осуществление центробежного импульса, – но и как усиление центростремительности. Обязательны места, которые не меняются, но пребывают. Точки, сворачивающие, суммирующие пространство.

Храм и театр «исходят» из одного (не метафорически – «храм искусства», – а буквально) – это места жертвоприношений. Места, знаково насыщенные. Пространство и время в них сконцентрированы и свидетельствуют о роде, этносе целиком, представляют ментальный образ мира, где ландшафт и архитектура географически и физиологически (фигура, вписанная в пространство, и «архитектура» лица человека – носителя смыслов и ценностей) нанизаны на временную ось. В этой структуре абсолютной ценностью обладают прошлое и будущее, современность рассматривается как состояние преходящее, с неустойчивыми, несформировавшимися ценностями. Прошлое и будущее сосредоточенны в локусах консервации и сохранения формы и статуса события, личности – в их стержневом, сердцевинном, невариативном смысле.

Согласно мифологическим представлениям о макро- и микро- структурах, уплотненность атмосферы создается присутствием духа места, ритуализацией действия. Гипернасыщенностью в этом смысле обладает пространство сцены (семиотическим тоталитаризмом, по выражению Ю.М. Лотмана): микрокосм концентрирует в себе весь мир. Актер на сцене представительствует за всех людей. Пространство и время здесь мифологичны: продвижение в них мыслится как попадание в другие миры. В «естественном», объективном мире художник – всегда Гулливер. Общается только с великанами (в своих фантазиях) и лилипутами (в реальности). Это иная география, потому что «актер путешествует не по местам, а по театрам».

Путь Актера – это несение пространства в себе, сотворение непрерывности ткани мира, ее континуальности. Такова карта Испании в путешествиях Дон Кихота: герой преодолевает невероятные с точки зрения географии расстояния в течение короткого времени, чтобы оказаться в событии и со-бытии, несет свой мир и свой текст (крест). Актер всегдаспешит на представление в замок Эльсинор, ищет сверхпроводимую среду, где «будет трудно и интересно», где можно быть.

Мамаша Кураж остановит свой фургон, задешево отдаст серебряные пряжки, а в придачу – скажет судьбу.

Актер развернет свой балаган – внутренний хронотоп.

А мы, оказавшись внутри цветастого шатра – хотя бы на время спектакля, – поймем «что ему Гекуба».

 

Я еще хотела уточнить. Неслучайно про место спросила. Актер ведь не закреплен за какой-то географией, даже актер традиционного репертуарного театра.

– Биография актера связана с путешествиями не по местам, а по театрам. Он ищет именно то место, где будет интересно, трудно. Иногда ездит за режиссером, с которым хочется работать. Географическое местоположение театра уже не имеет такого большого значения, оно прибавляет тебе жизненных впечатлений, знакомств с новыми людьми. Каждое место экзотически отличается от другого, содержит в себе что-то особое; а так как у меня всегда было сложно с географией, я запоминала географические названия только тех мест, где бывала. Поэтому, если меня спросят, я могу рассказать об этих местах что-то. Но, когда ты работаешь, важно не это.

Сейчас много говорят о кризисе пространства. О новом урбанизме в смысле одинаковости и размытости.

Для меня Новосибирск архитектурно – безликий город. Может быть, потому что молодой. Нет заметных исторических мест. А сегодняшняя болезнь – новодел. Такие застройки можно увидеть где угодно. Есть похожесть – эти башенные дома. Оно, вроде бы, и красиво, но не прибавляется тебе ничего, у тебя никогда не будет ностальгии… Никогда не будет. Скорее, будет ностальгия по времени, по людям; а по городу, наверное, нет… Я ездила летом по ночной Москве. Совсем ночью, на машине по всему городу, и это было, конечно, зрелище очень красивое: ночная Москва. Но сказать, что в этом было что-то, что захочется запомнить навсегда, оставить в себе – нет. Есть ошеломляющая красота. Центр Музыки, который я не видела раньше – это в ночном небе хрустальная ваза. До небес. С какой-то чашей. Архитектурно очень красивое здание; но это – внешнее, впечатление для глаза, а не для души. А для души – ужас: где-то на Сретенке… где эти игорные дома… огромный район чудовищной сказки…

Или на Новом Арбате?

… район – Лас-Вегас абсолютно. Места – трагические, где погибают люди, где их обирают, убивают, – все расцвечено звездами, мишурой, огонечками – это страшные места. В моей Москве, лирической, этих мест не должно было быть. А в деловой, прагматичной, очень упакованной – есть. Красивый эшафот. Место казни.

В современной аксиологии – это периферийное значение. Первое – доходный бизнес.

Раскрашено, как елка новогодняя. Страшненько.

Стерлось различие между упаковкой и содержанием. Лобное же место на площади – всегда было.

Да, лобное место на Красной площади было огорожено, помню из детства. Сейчас его не стало, но нашлись другие лобные места. Жизнь изменилась.

– В театре как уникальном сооружении – должен быть запечатлен архитектурный образ мира?

Наверное, должен. Поэтому есть у меня внутреннее пристрастие к зданию Омской драмы: это – и внешне и внутренне – очень гармоничный театр. Все говорят: эта площадка любит артиста, подает его как на ладошке. И – потрясающая акустика. Может быть, поэтому и судьба этого театра более счастливая, чем скажем, судьба наших театров. У нас все какие-то временщики. Понимаешь, что несколько лет твоя жизнь будет диктоваться вот этим человеком, его пристрастиями: литературными, вкусовыми. Ненадолго. Это ощущение, что ненадолго, – очень разрушающее.

 (Пауза)

– Когда мы приехали в Орджоникидзе (теперь он, по-моему, называется Владикавказ…)

– Как Вы там оказались?

– Поехали за режиссером. За Чернядевым.

– Когда это было?

– … Близко к восьмидесятым. Уехали из города. Не просто из театра – из города. Там, в Орджоникидзе, очень хорошее здание театра. Старое. Красивое и добротно построенное. И была задумана какая-то реконструкция… Разобрали стены, а внутри оказались колотые амфоры, вазы, стекло битое – все это, как мусор, – выбросили. «Зашили» полированными деревянными панелями – и акустика пропала. Все! Потрясающая была акустика в зале. Оказывается, это специально делали в стенах ниши, в которые ставили сосуды.

– Пластиковый ремонт театру никак не подходит…

– Я вообще с опаской думаю о нашем ремонте. Вот даже фойе актерское – «брехаловку» – изменили: убрали фотографии старых артистов – и все изменилось… Иваны, родства не помнящие. Когда я пришла в «Факел», всего этого было много: был музей, фотографии везде висели. Все было напитано прошлым. А теперь театр – как будто с чистого листа начинается: ничего здесь до нас не было. Только прикрываются, как щитом, названием, которое уже себя истрепало… Сибирский МХАТ. Какой сибирский МХАТ? В помине уже этого нет! Давным-давно…

Жалко. Я вообще боюсь, потому что театры – места намоленные. Когда репетировали новый спектакль на отремонтированной сцене Малого зала, мы так засорили атмосферу этого зала! Такие были репетиции, и тексты в пьесочке такие… что мы там не намолили, а наоборот… Говорят, чужие, не твои люди, входящие в твой дом, могут нарушить ауру, изменить ее… А это – театр! Может быть, я идеалистка просто?! Хорошо, что построили новый театр? Надо отвечать: хорошо! А мне как-то… тревожно.

– Новый театр должен быть на новом месте…

– Ой, новые театры сейчас ужасные строят…

Даже и не в этом дело. Он ведь должен был стать культурным центром, куда входили бы разные развлекательные… организации. Важно же, как зал построен, с какой любовью и для чего. Может быть, там и было бы какое-то отдельное, только театральное помещение, но все время у них какие-то сложности возникают. То отбирают что-то, то кто-то перекупает, то обещают, то – нет.

Не знаю. Эти очаги культуры нужно любовно строить. Прямо облизывать. Вот как Оперный строили во время войны. А сейчас таких людей, патриотов театра, по-моему, уже и нет. А уж среди тех, у кого деньги, – наверняка, нет.

– В Новосибирске вообще с меценатством туго.

– Ну, это зависит от культурной среды. Она либо есть, либо – нет. Раньше мне казалось, что она есть. Мне казалось, когда я работала в Облдраме, что есть заинтересованный зритель. Неравнодушный, который хотел разговаривать по поводу того, что увидел. И это были не дежурные «встречи со зрителем» после спектакля. Было действительно очень интересно. Я помню, как Академгородок приезжал на спектакли, и потом были посиделки… горячие обсуждения. Среда другая была, и в Академгородке – тоже. Другим были напитаны люди и разговоры. Я думаю, что и сейчас есть те люди, конечно, но они как-то поредели или попрятались…

– Мне еще кажется, что ушла культура диалога, в целом – общения, на серьезном, высоком уровне. Современный подход к широкой дискуссии по поводу спектакля, фильма, книги не предполагает глубины и индивидуальной оценки. Если культивируется посредственность, то какие могут быть споры? А не требуется отдачи – все и разговаривать разучились! То, что в большинстве случаев предлагает театр – с этим нельзя войти в личный контакт.

– Думаю, что это давно началось. И теперь люди живут совсем по другим законам, чем те зрители, которых мы знали тогда. Те – бежали в театр, чтобы увидеть самое лучшее – и поговорить, и заставить себя подумать. Теперь – нет. Потребительское преобладает: я заплатил – развлекайте меня. И театр не сильно-то старается это изменить. Пользуется моментом: слава Богу, пошли зрители. Было же время, когда вообще не ходили. Полупустые залы стояли: зарплаты не давали. Все с каким-то скрежетом. У людей просто не было денег, чтобы купить билет – а еще оставались театралы, те. Они страдали, что не в состоянии заплатить. Сейчас какой-то другой крен. Рост цен на билеты никого не пугает. И платят! И идут!

– Ну, вот представьте: на то, что снято на пленку или цифровую камеру, что смотрят миллионы, что постоянно может воспроизводиться, и на то, что делают живые люди и каждый раз новое – одна и та же цена. Так же не может быть! Тут другой вопрос: что заставляет настоящего актера (не шута, не эстрадника) каждый раз отдаваться этому зрителю, который пришел развлечься, за цену театрального билета?

(Пауза)

– Думаю, что молодежь, которая выходит на площадку, довольствуется чувством, что, по крайней мере, прилично зарабатывает теперь. Хотя я знаю молодых, которые тоже хотели бы серьезно работать. Мы, которые выходим все реже и реже, успокаиваем себя тем, что еще остались спектакли, за которые не стыдно. Радуемся хотя бы этому. Не знаю… Инерция… А куда? Я вот уговариваю своих подруг не уходить из театра, потому что это все-таки продлевание интенсивной жизни – и разума, и духа. Если этого не будет, тогда я даже не знаю, что делать.

Так живем. По инерции памяти. Говорят: не оборачивайся назад глазами. Все время смотри вперед. А мне дорого то, что там. Мне было там интересно. Я себя этим подпитываю. Это не значит, что я стала на позицию, что только тогда было хорошо. Я не знаю, что будет впереди, но там – уже было. То, за что не стыдно, что интересно.

В прошлый раз Вы определили современный театр, его состояние как испытание. Испытание в библейском смысле: когда было дано, потом Бог забрал, а потом за стойкость и веру все вернулось сторицей?

Нет. Это уже из области фантастики. Никто тебе ничего возвращать не будет, тем более не будет одаривать. Не будет. Время очень практичное. Время очень жестокое. Раньше хотя бы изображали уважение к возрасту, например, к старости. Когда-то оно было настоящим, потом играли в эту игру, а сейчас даже и не утруждают себя играть. Еще, слава Богу, мирное сосуществование: ну, посиди рядом…

Я по-разному отношусь к спектаклям Льва Додина, но я знаю, что это очень вдумчивый, очень серьезный театр, очень жесткий. (Я слышала, что некоторые актеры не выдерживали режима труда в этом театре). Но, тем не менее, этот человек (который обеспечил стойкий, уважительный интерес к театру, который длится уже много лет) публично говорит, что сознательно держит в труппе все возрастные категории. Потому что театр – хотим мы или не хотим – есть некая конструкция семейности. Это полная семья, если представлены все возрасты… Тогда есть надежда, что младшие вырастут не выродками. У нас – этого нет. И из-за чехарды главных режиссеров – вообще нет семьи. Все живут отдельно от театра, своими жизнями. Даже молодежь, которая держалась кулаком, потому что ей было уютнее вместе, тоже со временем разбежалась по своим норкам. Никакой семьи нет, а должно происходить чудо: должны сбежаться на время люди. И какое-то время жить – общую жизнь. И должны быть при этом симпатичны и интересны друг другу. Только тогда возможно что-то… Иногда и в антрепризе люди, что называется, сыгрываются… Образуется своя компания, возникает особая близость и понимание. Хотя чаще всего собираются мало знакомые друг другу люди… Ужасно, что это из антрепризы перекочевывает в театр. Мы сбегаемся – на время, а родства нет. Искусственно – сборищами, совместными отмечаниями премьер – этого не добиться. Другие законы и другие отборы. Только интересная работа может породнить.

– А если чужой режиссер, к тому же – иностранец; не знающие друг друга актеры тоже, может быть, иностранцы… Это для Вас подозрительно?

– Это какие-то другие художественные задачи… «Гражданин мира» сознательно собирает много культур, чтобы получилось что-то совершенно неожиданное.

Стоит ли сегодня говорить о специфике национального театра?

– Столько лет подряд нам шепчут в уши, что мы бежим за европейским театром. Меня это возмущало: два театра, которые претендовали на роль первых – русский и английский. Театры с историей, культурой своей, школой, своими потрясающими авторами. А европейский театр никогда не считался первым. И как-то вдруг мы все заболели американским кино и европейским театром. Забываем, что у нас есть свое. Не знаю… какая-то болезнь времени. Я даже не хочу разбираться, потому что очень больно. (С силой.) И от этой темы, которая раздражает, выводит из равновесия, я старалась сознательно убежать, потому что все равно ничего не решаю. Моя задача – микроскопическая и расписана только на мою жизнь. И задача моя сводится к мушиной задаче – по крайней мере, достойно прожить свою жизнь… Совсем-то не продаться, не растерять хорошего в себе – вот и все. А если что-нибудь успеешь сделать, да если еще повезет с кем-нибудь встретиться ради чего-то интересного, значит, это будет твое счастье. (Жестко.) А нет – значит, нет.

Ничего не решаешь. Ничего… Очень жаль. И что мы еще потеряли… Вот, как литература сейчас обеззараженная, никакая, как кисель, так и театр стал кисельный. Утрачено личное отношение к тому, что происходит вокруг. Твоя личная позиция: протест против несправедливости, сострадание к тому, кому больно, тяжело, плохо. Раньше это было важным даже в процессе обучения. И среди всех талантов такое отношение к жизни было чуть ли не самым главным. А сейчас актеры – сплошняком равнодушны… Эпикурейцы. День прошел – мне хорошо, на завтра я даже не задумываюсь. Есть, что схватить сегодня схватим; есть, что сожрать сожрем. Завтра – не знаю. Причем я не могу сказать, что они очень легкомысленны, они даже изношенные какие-то. Каждый старается успеть здесь заработать, там мелькнуть. Вообще, это ужасно.

 

… Мы, Новосибирск, находимся в 3000 км от Москвы. То есть мы совсем провинция. Я себя действительно провинциалкой чувствую уже много лет в Москве. Я отстала от Москвы, которая куда-то бежала, сильно менялась. Кардинально. За такой Москвой я не успеваю, и когда приезжаю туда, то первый мой перепуг, страх – страх провинциала. Но, я тебе расскажу: летом я была у своих друзей на даче под Владимиром. Потрясающая была встреча с молодостью… И у нас случилось несчастье. Один из гостей сел на велосипед – сломал себе ключицу… И только вечером приехали соседи; среди них был врач, который сказал, что нужно срочно везти в больницу. Уже поздно вечером вызвали такси из Владимира в эту деревню. И начались чудеса. Ночью начались чудеса.

Во-первых, такси, несущееся с большой скоростью по ночной дороге… вдруг останавливает «гаишник». Всё. Шофер, молодой парень, сникает: превышение скорости – серьезное нарушение. И когда пассажиры объяснили: «Мы спешили. У нас больной человек, нам нужно срочно в больницу», – «гаишник»… отдал им честь (!) и сказал: «Торопитесь… не поспешая».

Этот шофер, который их довез до больницы, дал им все свои телефоны и сказал, что, если будет нужно, он обязательно приедет. Они остались в травматологии. Очень бедная больничка… Там даже не было рентгеновского аппарата. И это травматология!

Через какое-то время им понадобилось перевезти больного в другую, большую владимирскую больницу. Созваниваются с этим таксистом – он тут же приезжает и везет их туда. Пас их всю ночь! Куда бы в течение ночи им ни нужно было ехать, этот молодой шофер оказывался рядом по первому звонку.

А когда они ехали с ним обратно, в машине было включено устройство для переговоров с диспетчером, и диспетчер, молодая женщина, попросила шофера включить радио. По радио женский голос: «Я хотела бы передать привет всем работающим сейчас на трассе… С пожеланиями всего доброго шоферу и пассажирам такого-то такси, которое теперь возвращается в Пенкино» Нужно ли продолжать, что у людей, которые провели такую беспокойную ночь, после этих слов слезы на глаза навернулись? Вот так всю ночь их встречали только открытые, расположенные к ним, добрые, щедрые на поступки люди…

Вот это (я начала про провинцию) – самая настоящая провинция. В самых лучших своих проявлениях. Да, у них может не хватать рентгеновского аппарата, но душевной человеческой щедрости у них на всех хватает. Вот этого бы не растерять… А может, уже растеряли все. Ой, не знаю.

А как понять, растеряли или нет?

Когда-то со своими студентами я делала одно упражнение.. В консервной банке – черви. Открытая консервная банка, и туда набросаны черви. У них нет мозгов, у них нет оценивающего аппарата. Есть только собственная кожа и животное чутье. Их забросили в банку, а они должны, ползая в ней, каким-то образом, интуитивно не знаю, по каким признакам, отыскать в этой консервной банке свою мать… своего ребенка, своего брата… Угадать! Учуять! Все наше театральное дело, шаманское.

Может быть, у молодых как-то иначе, но мы воспитаны в других координатах: мы же не высчитываем себе друзей. Если в жизни люди умудряются угадать близкую, родственную душу, то наше дело вообще все на таких тонкостях держится.

Два года назад я ездила с моим учителем к его другу, человеку, к которому в молодости я испытывала очень сильное чувство. Безнадежное. Он очень талантливый, большой режиссер. Я всю жизнь старалась следить за его работой и здесь, в России, и за границей. А сейчас он болен, и я ехала с Вадимом Борисовичем, чтобы навестить его, побыть совсем недолго. Но мы встретились, сели за стол – три человека, которые всю жизнь любили театр…

Мы приехали утром, а уехали поздно-поздно вечером. Просидели весь день. И это были очень энергичные, очень живые беседы про театр. Сколько было спектаклей поставлено за этим столом!

(Пауза)

Вот это уходит. И мне страшно. Театр напоминает сейчас завод. Мы же раньше все работали на заводе: школьниками проходили практику… Приходили в незнакомое место и там какие-то болванки железные укладывали в ящики. Завод.… Из театра нельзя делать завод. Не должно здесь считаться – болванками. Не должно быть понятия – выполнение плана. А театр сейчас живет по этим законам: занятость и болванки (сколько болванок наработал).

А разве только теперь? А советский театр? Еще какой план…

– Да, да… В общем, всегда было так… Просто сейчас цена болванок стала другой… И мы перевыполняли свои планы – играли по двадцать восемь спектаклей в месяц. И нас за это не портили большими зарплатами. Но при этом ты рос: ты был начинающим артистом, потом чуть-чуть поднимался – становился более занятым, потом ведущим. Было движение: по ступеньке, но вверх. И появлялось чувство, что ты растешь, правильно развиваешься. У всех были маленькие зарплаты, включая директоров, главных режиссеров, художников, это объединяло. Такой клан бессребреников, счастливых уже тем, что выбрали самое интересное на свете дело. Тогда работающие на заводах (гегемон) получали большие деньги, а мы были нищие, но гордые, и это очень поддерживало. А теперь мне постоянно говорят, что если ты нищий, то чувства уважения к тебе – не может быть. Это значит, что в тебе что-то не так и ты не делаешь чего-то, что положено делать в сегодняшней жизни… и ты начинаешь потихоньку запираться в свою скорлупу и думать: Действительно. Я как-то не вписываюсь. Что-то во мне не так… А на самом деле все так! Все так, как надо! Просто жизнь очень поменялась.

 (Пауза)

– И как же теперь существует человек театра?

Мы все мошки и мы ждем кормежки. Мы все только составные этой работающей машины. Среди нас очень много интересных, талантливых, способных людей, но хороши мы, только когда что-то сходится, собирается.

– У меня есть одно кощунственное подозрение, что развитая, отлаженная инфраструктура театру вредит. Когда театр становится отдельным, машинным, структурным феноменом, создается впечатление, что он сам по себе может работать как какая-нибудь канцелярия из абсурдистского романа. У нашего ВУЗа система такая же. Преподаватели, ученые могут быть с мировым именем, но мы все равно наемники: подумаешь, другого возьмут. Не станут бороться за человека. Главное, чтобы работала инфраструктура – бухгалтерия, канцелярия, охрана, вахтеры…

– Театр тоже сейчас надрывается и ломается именно за счет того, что он однажды поверил, что незаменимых нет. И, когда театр вслух сказал, что незаменимых нет, он кончился. Незаменимые всегда есть и должны быть.

– Как Вам структура человек–театр: сам актер, сам режиссер, сам труппу набирает ?

Тогда будет Табаков. Таким был Райкин – только я, я, я, я, я. Это он сейчас изменился. Может, подустал. Стал другим давать работать.

Нет, чтобы еще и сам драматург? Шекспир, Мольер.

С Мольером… тоже издержки были. Не только потому, что что-то не пропускали, а потому что публика диктовала… Он мечтал играть трагические роли, а публика его воспринимала только в комических, говорила: ты – плохой трагический артист.

И все равно, читаешь драматургию Мольера, и эти комедии совершенны. И видимо, исполнение их тоже совершенно. Комедийный репертуар современного театра (установка только на комедии) очень далек от совершенства.

­– Есть же примеры хороших театров комедии… В Питере…

– Судя по жанровому составу, можно сказать, что все театры – комедии.

Да, все стали театры комедии.

– А я вот комедию… не люблю.

И я не люблю. Никогда не пойду… развлекаться. «Я устала, давайте, развлекайте меня», – никогда. Идешь – в надежде. За потрясением. За открытием.

– В этом смысле, мне тоже кажется, что, идя на поводу у сиюминутных желаний зрителя, по пути наименьшего сопротивления, современный театр не разгадывает своей функции. Если он поддается попкультурным установкам на изображение успеха без затратности, комфорт в быту, на идиллические отношения – рекламные картинки счастливой любви, счастливой семьи, счастливого отдыха, эталонов из женских и мужских журналов, то в чем смысл театра? Человек ведь не может жить только этим. Затошнит. Если искусство не дает эмоций, потрясений, то публика захочет потрясений на улице. А дальше, как Бродский сказал: «за пренебрежение к искусству народ платит своей свободой».

Ну, опять же… понимаешь, не всем захочется уличных потрясений. И потом, хорошая, высокая комедия может тоже потрясать. Есть сильная энергия в смешном, которое сделано серьезно. Это бывает редко, но бывает. Страшно другое: когда просто хочется развлекаться. Именно такие зрители сейчас заполняют залы, и их к этому приучают.

– Хочется и развлекаться. Но происходит же пресыщение. Чувствуешь себя свиньей, в которую тебя обратила Цирцея, только хрюкаешь да хмыкаешь.

Да.

Откуда же возьмутся другие зрители?

Как откуда? Театр постарается: перевоспитает или вырастит. Зрители поменялись. Зрители – другие ходят на это. Другое лицо у зрительного зала. Те, которые ходили на тот театр, перестали ходить вообще. Вот зрители и поменялись

– …

Конечно. А как? Меня не переделать. Если мне всегда было в театре интересно другое… И на то, что сейчас предлагает телевизор (бесконечные эстрадные программы), мне жалко тратить жизнь свою. Я удивляюсь людям, которым не жалко, которые сидят и гогочут. И это уже не смех, понимаешь, это что-то неприличное. А это – общее лицо зала, и оно чудовищно. И как меняются лица, когда показывают – другие залы. Раньше, когда мне становилось совсем паршиво, я всегда шла в филармонию, чтобы сесть не в первые ряды – и просто смотреть, когда заполняется зал, какие там лица…

– Убедить себя, что есть нормальные люди?

– Да, да! Надо было просто уверить себя: нет, в этом городе есть люди… Есть. Надо как-то держаться… не саморазрушаться. Вот такое испытание тебе жизнь подкинула: такой театр, как сегодняшний… У человека всегда же несколько выборов. Есть выбор уйти и не участвовать во всем этом. Есть выбор держаться за то, что ты считаешь, по крайней мере, не стыдным, что еще у тебя осталось здесь… И ждать, что наступит время…

Это очень сильно, Галина Александровна, но, я прошу прощения за цинизм, это ведь очень идеалистично. Просто трагическое мужество экзистенциалистов какое-то.

Я идеалистка, максималистка, как была в юности, так и осталась. И только за счет этого, может быть, жива.

Как это согласовать с публичностью, с потребой толпы? Тем более сейчас, когда, кажется, вообще ничего не стыдно?

– Стыд, совесть – такие «сущные» вещи. Если ты теряешь ощущение стыда, значит, что-то сильно в тебе поломано и вряд ли когда-нибудь восстановится. Такую машину отремонтировать уже нельзя. Всегда нужно проверять себя на стыд.

Иначе зрителю стыдно становится. Мне бывает очень стыдно в театре. Чувство стыда перемещается.

(Пауза)

Есть у меня два теста на стыд: первый – спектакль хороший, если не стыдно выходить на поклон. И второй – я представляю в зале своих родителей и своего учителя и спрашиваю себя: «Будет ли мне стыдно, если они это увидят?»

– Еще о зрителях. Кроме обобщенного зрителя, есть ведь конкретные, Ваши зрители.

– Вот они почти перестали ходить в театр. Их было много…

– Я Вас уверяю, что и сейчас много. Только Вас мало.

Ну, этому же можно найти объяснение. Стало мало, потому что поснимали спектакли, стало мало, потому что ремонтируют здание театра. Это неизбежно, это нужно было делать. Но срабатывает эгоизм внутренний, обида, что это упало именно на твою жизнь. Если бы было много времени впереди, можно было переждать, а когда ждать особенно нечего, обидно очень. Обидно. Да и если бы я была одна такая, нас много таких в театре, и каждый артист – своя планета, свой мир, свое самоощущение. И обид – много.

Войти с помощью: 

Один комментарий на «“Гений места. К юбилею Галины Алехиной”»

  1. Екатерина:

    Очень интересно!

Добавить комментарий

Войти с помощью: 

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *