У каждого режиссера в творческой биографии находится главный автор, главный пожизненный собеседник. Таким для великого польского режиссера Кристиана Люпы1 стал австрийский прозаик и драматург Томас Бернхард. Мы публикуем перевод фрагмента интервью Кристиана Люпы о языке Бернхарда и эссе самого Томаса Бернхарда «Католическая экзистенция». Перевод с польского Антона Маликова специально для «ОКОЛО».
www.e-teatr.pl
Бернхард был писателем, совершенно непохожим на Музиля, Броха, Рильке, Кубина. Бернхард восхищался ими, он включает их в свой список для чтения, но сам пишет совершенно иначе, как уже заметила ранее Ингеборг Бахман, говоря, что Бернхард — не только новая литературная стилистика, но и совершенно новый способ литературного мышления. И это правда, он сокрушает литературные рамки. Как писатель он больше не воплощает интеллигентность и нравственность, возвышающиеся над тем, что он пишет, над реальностью, только каким-то образом с этой реальностью соприкасается при помощи своих инструментов, инструментов, которые, скажем так, превосходят масштабом инструменты заурядного человека, и с помощью этих инструментов Бернхард передает свое озарение и знание о реальности, о сферах, к которым так называемый нормальный человек, то есть не пишущий, или по крайней мере не пишущий текстов столь глубоких и экспериментальных, не имеет доступа.
Он опускается на самую глубину, а то и ниже, это личность болезненная, в чем-то ущербная, хотя и непокорная, противостоящая реальности и обнажающаяся почти с неправдоподобным бесстыдством в этом истинном скрытом течении своего внутреннего монолога. Монолога, который, в сущности, каждый из нас утаивает от мира, потому что он не только обнаруживает наши секретные пути, столь отличающиеся от путей официальных, на которых мы сравниваем себя с другими людьми. Обнаруживает наши тайные мысли о других людях, а заодно и о самих себе. Более того, он обнаруживает бессодержательность нашего безостановочного мышления, которую мы тоже скрываем. Все повторы, все тропинки, ведущие не туда, все, что мы вытворяем с нашим мышлением, недовольство, страх, недоверие. Послание Бернхарда: мы далеки не только от объективности, но и от честного и справедливого отношения к действительности, и, тем не менее, на что-то такое все еще претендуем, пытаясь убедить других, что мы — люди разумные, рассудительные. Оказавшись перед неуправляемым потоком субъективности, транслируемым голым Бернхардом, мы в какой-то момент приходим к заключению, что должны сопротивляться, возражать. Полемизируя с Бернхардом, под напором его непрекращающейся атаки, его резких, очень часто несправедливых суждений, мы вступаем в противоборство с ним, нам приходится формировать собственное восприятие в неослабевающем противостоянии ему. Конечно, наша борьба с Бернхардом всегда сопровождается восторгом, благодаря невероятной бесцеремонности его атак. Он никакой не аналитик, он — тот, кто заманивает нас в пещеру, где и естество, и разум, и мозг человека засорены и, как бы сказать… исполнены бессмысленностью. Течение его мыслей увлекает нас в непрерывный водоворот, его умозаключения набирают ход с непостижимой страстностью, страстностью болезненной. Австрийцы, по крайней мере те, что им восхищаются, говорят, что человек заражается Бернхардом, что Бернхард — это болезнь.
«Прочитав Бернхарда, начинаешь писать так как Бернхард, начинаешь говорить так, как он».
Я заразился Бернхардом, и на протяжении десяти лет, болезненно общаясь с Бернхардом, писал так, как он.
KWARTALNIK ARTYSTYCZNY, 2009 nr 2 (62)
В конце концов, все в любом случае полетит к чертям, все заканчивается на кладбище. Люди могут делать, что им заблагорассудится. Смерть в любом случае заберет их к себе и все будет кончено. Очень многих ей удается забрать в возрасте семнадцати-восемнадцати лет. В наши дни молодые сами бросаются в объятия смерти, едва им исполнится двенадцать или четырнадцать. Ну, несколько выживших останется, они будут отчаянно бороться вплоть до восьмидесяти, девяноста и тоже умрут, но до того проживут длинную жизнь. А поскольку жизнь прекрасна и приносит много радости, радость эту они будут испытывать долго. А безвременно умершие — коротко, оттого их, собственно, и следует жалеть. Потому что совсем не узнали жизни. И всех ее ужасов.
Моя мать постоянно, всю жизнь испытывала страшные головные боли, у меня в жизни такого не было. Ну да, прожила она не слишком долго, но все же. Она всегда посылала меня за таблетками от головной боли, очень сильными. Как-то я пошел и говорю: «Таблетки для мамочки». Он любезно достал их из ящика, а я все проглотил. Не знаю, штук тридцать разом. Это-то меня и спасло, потому что, когда я столько проглотил, меня начало рвать. Да, я прекрасно помню как целую неделю пролежал в постели и меня без конца рвало, хотя за всю неделю у меня во рту не было ни крошки. Очень неприятно. Словно тебе кишки полощут.
Дети всегда — неугомонные черти. Когда ребенок не чахлый, болезненный и залюбленный, когда он ни с чем не считается, ему говорят: «Что за черт в тебя вселился». Потому что дети всегда злят родителей и, вообще-то, всегда еще оказывается, что они лучше их. Ну поскольку у ребенка есть хоть немного ума, здравого, ну, вероятно, потому, что его еще не повредили, родители это интуитивно чувствуют и потому, на самом деле, ненавидят детей. А как следствие и себя, потому что дети ведь рождаются по их вине.
Может я перегибаю палку, но вряд ли, когда говорю, что почти каждый ребенок очень часто думает о самоубийстве, и даже, хотя в конце концов этого не сделает, или у него ничего не выйдет, он пытается убить себя. Весьма сильная тенденция среди детей. Такая волна накатывает приблизительно между седьмым и двенадцатым годом жизни, после немного спадает, тогда, как говорится, мы набираемся жизненных навыков, а потом наступает еще один болезненный период между восемнадцатью и двадцатью четырьмя. Кто его переживет, продержится до пятидесяти, он женится и вступает в нормальную жизнь с высоко поднятой головой и трепещущим сердцем. Потом, с пятидесяти, люди снова начинают крепко задумываться. А тем временем браки уже развалились, дети выросли мерзавцами, а мир за все платит черной неблагодарностью.
«Я по сей день постоянно думаю о самоубийстве. Но коль скоро я его не совершил, видно, жизнь для меня обладает большей ценностью, чем что-либо другое».
Впрочем, почем мне знать? Мое заболевание — не какой-нибудь там рассеянный склероз, который то исчезает, то снова проявляется. От моего заболевания никуда не деться, как мне кажется. Трудно сказать, очень трудно. Но может я осрамлюсь и доживу до восьмидесяти. Кто знает? Не мне решать. Что толку, если вы усядетесь в телегу и станете погонять клячу, которая давно испустила дух. Для меня конец всегда близок.
У меня спайки в легких, похоже — уже давно. Когда-то я на ногах перенес воспаление легких и, вероятно, тогда они образовались. И у меня увеличенное сердце, заболевание, которое не уходит, оно неизлечимо. С ним можно прожить сорок пять минут, или три года, а можно и семь лет — никто не знает. Если верить тому, что говорят врачи, то я уже давно должен был умереть, я пережил самого себя на годы. Как-то придется умереть, я этого совсем не боюсь, мне все равно. Не понимаю, как можно бояться смерти, ведь смерть — нормальное дело, хлеб наш насущный. Бояться людей, их истинного лица — конечно, такое со мной иногда случается, но чтобы боятся смерти? А когда уже нельзя будет продолжать? Ну тогда я махну рукой на эту жизнь, гарантирую. Не буду за нее цепляться, не волнуйтесь. У каждого есть выбор, каждый может покончить с собой в любой момент. Возможно, вопрос только, каким образом. Но существовать тогда, когда мы уже не можем делать того, что нам нравится — как бы ни было тяжело, несмотря ни на что — на такое я бы никогда не подписался. Когда уже практически достигнешь дна, на тебя еще обрушиваются всякие превозносимые до небес гадости, чтобы подсластить пилюлю, но и только. От иоаннитов до не знаю чего — все это довольно пошло.
Я считаю, человек должен сам о себе больше думать. Он сам скорее почувствует, что для него хорошо. Мне не нужен никакой гомеопат. Я сам знаю, что делать, беру мягко действующие средства, разжижающие мокроту, и больше ничего не нужно. Надо осознать, что человек просто ржавеет. Как когда мы хотим прочистить оружейный ствол: известно, что то же самое и с изнуренным горлом. Нужно вливать мягко действующую, густую жидкость, мед и молоко, не так это и глупо, выйти на свежий воздух, тогда все пройдет. Только окончательно ли, на всю ли жизнь — вот в чем вопрос.
Я действительно писал о головной боли, о страшных головных болях, потому что меня всегда это интересовало, у дедушки тоже были чудовищные головные боли, у мамы, собственно, у всей семьи. Только у меня нет головных болей. Разве только когда выпью лишнего. У меня болит поясница, когда меняется погода, а у вас — голова. Человек, несмотря ни на что, зависит от погоды. Это не секрет, если у кого-то что-то болит. Достаточно выглянуть в окно — и тут же все понятно. Вот только у меня как раз голова не страдает. У меня боль вступает в спину, вонзается, как жало. Ну да, от этого никуда не денешься.
Сегодня виделся с братом, он терапевт, слава Богу, потому что это меня избавляет от кошмарных, дурацких визитов к врачу, он все еще не может перестать удивляться, что я остаюсь активным. Похоже, он думает, что в моем состоянии я должен уже много лет лежать в постели и все такое. Но тогда меня уже точно не было бы на свете. Но все равно со мной не так уж все и плохо, и я предпочитаю, скорее, делать как можно больше, чем как можно меньше, иначе бы уже умер.
В Лиссабоне у меня случилась обструкция мочевыводящих путей, три дня ничего не выходило, а потом вдруг кровь и гной. Ну я позвонил брату, а тот говорит: «Немедленно в больницу», — и это был по-настоящему последний шанс. Если бы я промедлил еще день… от того же умер мой дедушка. Но мне удалось самостоятельно прилететь обратно, с катетером. И раз не было слишком поздно, значит еще было довольно рано, вот и все.
Мать пролежала два года с раком и тоже умерла, она была похожа на скелет, а моя тетка, вы ее здесь видели, тоже год лежала, и, в общем, я о ней заботился. Ум у нее был еще ясный, на сто процентов, но она страшно похудела, кожа и кости. Я знаю, что такое так называемое нормальное умирание — нечто отвратительное. Но люди продолжают упорно цепляться за жизнь, даже если от нее уже ничего не остается, насколько это глупо — и говорить не стоит. Ну, потому что смерть и жизнь — это ведь так нормально, нормально и совершенно естественно. Глупо только, когда самому приходится смотреть на кого-то рядом, с кем это случается и кто от нас уходит, это страшно. Человек слабеет и некоторые вещи уже делать не может. Я перестал подниматься на второй этаж, так как пловец однажды просто перестает плавать, а бегун на длинные дистанции — бегать. И я бы сказал, что тот, кто еще не умер или не покончил с собой, в чем-то счастлив. Даже в несчастье. Ведь иначе он бы все прекратил. В тот момент, когда усталость от жизни начинает нас одолевать, когда она настолько сильна, что хочешь покончить с собой, тогда можно самому решать, счастлив ты или несчастлив. Ведь счастье или несчастье не сваливается с неба. Вбить это людям в головы тоже невозможно. Жизнь каждого находится в его собственных руках, точка. Конечно, я сейчас зайду слишком далеко, но все же можно утверждать, что слепец, даже если ему придется терпеть невыносимую боль и он истощен, оказался бы на вершине блаженства, если бы еще раз, хоть на одну секундочку, смог что-нибудь увидеть. В этот момент и он нашел бы счастье. Но и вы тоже большой счастливчик, потому что я не погоню вас отсюда киркой. Ну, потому что я бы мог вас сейчас убить. Например. Может это даже стало бы огромным счастьем для вас, неизвестно. Или для меня. Убийцы ведь отдают себе отчет в том, что натворили, сразу же, спустя две минуты, сперва наступает шок. Спустя две минуты, плюс-минус, он такой вылетает из дома с криком: «О Боже, я его убил». Я тоже наверняка повел бы себя так. Не думаю, что я выехал бы на своем «мерседесе», опустил бы стекло и спокойно объявил: «Я кого-то убил». Не думаю. Наверняка выскочил бы из дома в распахнутой рубашке, с расстегнутой ширинкой — как-то так, — чтобы люди думали: с ума сошел. Человек ведь, несмотря ни на что, сохраняет остатки сообразительности. Да, я могу себе представить что-то в этом роде.
«Счастье у человека есть изо дня в день. Счастье, как я думаю, также поделено между людьми, как и несчастье, каждый его встречает».
Счастье — штука относительная. Даже одноногий счастлив, именно потому, что у него есть еще одна нога. И потому что у него еще туловище и он все еще жив, ему повезло. И так до конца. И, вероятно, в этом и состоит счастье. А желать больше счастья, чем тебе дано, вероятно, наглость и вообще невозможно. Но я, разумеется, никакой не сельский проповедник. Я не выступаю против чего бы то ни было.
«Я всем доволен, абсолютно всем. Вероятно потому, что доволен собой и всем счастлив. В самом прямом значении этого слова».
Я абсолютно счастливый, с головы до пят, слева направо, то есть таким крестным знамением. И это-то — самое прекрасное. Католическая экзистенция. Я желаю каждому человеку обрести религию и все такое, потому что это великолепно. Все это как суп с жирной сметаной.
Ничего тут не поделаешь. Вам дают имя и фамилию, Томас Бернхард, и они с вами на всю жизнь. А когда вы однажды пойдете прогуляться по лесу, и кто-то вас щелкнет на фотоаппарат, то вы так и будете восемьдесят лет шататься по лесу, и только. И ничего тут не попишешь.
Конечно, если какой-то репортер сидит в ресторане и слышит, как вы сказали: “Говядина плохая”, он потом всегда будет повторять, всю жизнь: “Это тот, который не любит говядину”. А вы тем временем впредь будете поедать исключительно говядину.
Раз кого станут считать мясным скотом, тот так уж мясным скотом и останется и в конце концов его туша будет висеть на скотобойном крюке. Люди уже знают порядок: весной он жрет сено, а потом отаву. То же с писателем. Поставили на нем клеймо: “Писатель”. Человек, который ведет его на убой, называется Издателем и продает его на рынке, книжном. Что делает писатель, известно. Как корова пережевывает траву, так писатель пережевывает мысли, впитывая их. Одни ли и те же, разные ли — зависит не от него. От промысла свыше. Может, как раз из-за него и случилось, что когда мне было восемнадцать лет и я оказался в больнице, то надо мной сразу совершили елеосвящение. Мне пришлось отправиться в санаторий, и многие месяцы я пролежал высоко в горах. Все время одна и та же гора перед глазами. Мне нельзя было двигаться, а от такой скуки и от нахождения один на один с горой месяцы напролет — человек либо сходит с ума, либо начинает писать. Там через писательство я превозмог отвращение к книгам, и к письму, и к карандашу. И, конечно, отсюда — всякое зло. Но всё для чего-нибудь пригождается, да и жить на что-то надо, ну вот потому столько глупостей в жизни и совершается. Жизнь состоит из череды нелепостей, немного смысла есть, но в основном сплошные нелепости. Не важно, чья жизнь. Даже у идеальных, так называемых идеальных людей — все выходит довольно жалким и в конце концов ни к чему не приводит.
Можно у себя дома красиво расставить всякие книжечки, а они знай будут их разглядывать. Несмотря ни на что все продолжается дальше. Как человек привык рано утром пить кофе или чай — чай благоразумнее, — так и с писательством. Человек попадает в зависимость. Это тоже наркотик.
«Если вы любите жить так же, как я, ну тогда вы должны по-прежнему испытывать любовь и вместе с тем ненависть ко всему».
Это такая прогулка по краю пропасти в горах. Глазеть по сторонам — верная смерть. Если любишь жизнь, то ведь не хочешь умирать. Каждый любит жизнь, даже тот, кто покончил с собой, при том, что у него больше нет выбора. Потому что он уже не может ничего переиграть.
Человека просто кидает из крайности в крайность. Впрочем это лучший жизненный стимул, не позволяющий нам оставаться на месте. Как только вы полюбили, вы пропали. Как только возненавидели — то же самое. Эротика — неотъемлемая часть жизни. Даже насекомые в ней нуждаются. Похоже, среди людей бытует весьма примитивное представление об эротике. Нет ее и тогда, когда постоянно считают, что первобытное начало надо в себе изживать. Но мне не нужны ни сестры, ни любовницы, во мне все уже есть, иногда можно это использовать, когда человеку охота. Люди всегда считают, что того, о чем не сказано прямо, нет, а ведь это нонсенс. Восьмидесятилетний старик, стоящий одной ногой в могиле, который сейчас где-нибудь лежит и этой любви не испытывал уже полвека, в нем тоже бурлит сексуальная жизнь. И это куда более потрясающе в его сексуальности, чем та примитивная сторона: “Я уж лучше погляжу на собаку — и будет с меня”…
Сексуальность играет огромную роль в жизни каждого человека, неважно, как он с ней обходится. И от этого никуда не деться, потому что она у него внутри. Человек не существует без сексуальности. Даже если бы ему отрезали грудь, член, все сразу, все равно он был бы полностью зависим от сексуальности. Иначе, заметим в скобках, он бы просто умер. Абсолютная жертва абсолютной сексуальности.
1 «Театр Кристиана Люпы — это театр философской и экзистенциальной рефлексии, в центр которого поставлен современный человек, мучительно ищущий свое место в мире, который становится всё более бесчеловечным. С постановки «Калькверка» началось увлечение Кристиана Люпы творчеством Томаса Бернхарда. В 1996 году он поставил два спектакля по его произведениям: «Иммануил Кант» (Театр Польски, Вроцлав) и «Риттер, Дене, Фосс» (Старый театр, Краков). В этих спектаклях Люпа исследовал иррациональные механизмы человеческой психики. Особое место в берхарндовском цикле Кристиана Люпы занимает спектакль по роману-завещанию Бернхарда “ Auslöschung ” (2001), затрагивающий проблемы кризиса культуры, тотального лицемерия, пронизывающего сложившиеся формы культуры и ее основы. Кристиан Люпа – признанный мэтр европейского театра. Его по праву называют учителем целого поколения современной польской режиссуры». (Источник: www.peoples.ru)