Назад Наверх

«Петерс» Андрея Прикотенко: Жестокие шутки прекрасной жизни

Блог 15.10.2020 Яна Колесинская

Татьяна Толстая «Петерс».
Новосибирский театр «Старый дом».
Режиссер Андрей Прикотенко, художник Ольга Шаишмелашвили, композитор Илья Голицын, художник по свету Игорь Фомин, видеохудожник Андрей Лохонин.

Если б кто-то меня спросил, как я чувствую присутствие высших сил, я бы сказала: это «Петерс». Театр распаковал историю о том, как человека изводит тоска по настоящей жизни, которая, не оставив выбора, «прошумела, обогнула его и унеслась, как огибает стремительный поток тяжелую, лежачую груду камней».

Но у театра выбор есть – распределить нереализованную за время вынужденной изоляции энергию и создать шедевр. А до этого преобразовать сценическую площадку в универсум, заселить туда персонажей всех рангов и мастей, вплоть до Идиота и Гамлета. Можно подумать, что после столь масштабных проектов Андрей Прикотенко переключился на малую прозу, ан нет – он, видимо, задумал исследовать генеалогическое древо Толстых. В следующем году нам обещана «Анна Каренина» Льва Николаевича, а этот сезон открыла премьера по рассказу Татьяны Никитичны.

Петерс – самый романтический герой из ее сборника «На золотом крыльце сидели». Домашний мальчик мыслит книжными категориями, имея весьма смутное представление о реальности. Поэтому так причудлив визуальный образ спектакля: волею художника Ольги Шаишмелашвили пространство утрачивает границы, становится зыбким, подвижным, текучим, мерцающим. Вопреки законам гравитации там творятся всякие фокусы: ты повисаешь в воздухе, разгуливаешь по вертикальным поверхностям, за одну секунду тебе делают стрижку, одежду сдергивают за миг, а призраки, фантомы и сущности пропадают так же внезапно, как и появляются. Скользят узоры, тени, блики, сполохи света, фантазии обретают плоть, и большая розовая женщина возникает в проеме двери. Такая же нестандартная, как и сам Петерс.

В предыдущих поисках режиссер сочинял инсценировки, адаптируя их к нашему дню, а текст изданного в 1986 году рассказа оставил в первозданной прелести, ибо он и современен, и вне времени. Но обогатил его прологом, который не просто закольцуется с финалом, а конкретизирует тему экзистенциального одиночества – невписываемость смешного человечка в социум, несостыковка его с внешним миром.

Как он притягателен, этот мир! Ах, какие женщины, какие женщины томно улыбаются в объектив, пока мы рассаживаемся по местам. Их четыре – Лариса Чернобаева, Софья Васильева, Альбина Лозовая, Наталья Серкова. Скоро они размножатся, мимикрируют под обстоятельства, перевоплотятся в многоликих дам, будут менять, как помаду, облик, возраст, характер, масть. А пока гламурный фотограф (Тимофей Мамлин) ловит кайф от работы с моделями, но снимает не красоту, а красивость – эрзац жизни, ее подобие, декорацию, симулякр. В уголку тихонько дожидается  чучело в съехавшем набок беретике. Просит фото для могилки. Просит овальное фото тихим придавленным голосом.

Ну вот вам овальное, усмехается профи на волне своего превосходства, устанавливая фон соответствующей формы. Сарказм он маскирует вежливостью, но и слегка обалдевает от неформатного клиента. Столкновение двух разнокалиберных фигур создает комический эффект, как и, допустим, в эпизоде с такси – рядом с брутальным водилой едет зашуганный пассажир, а на льющийся из динамика шлягер накладывается величественная декламация «Медного всадника», коим Петерс хочет себя вообразить. И такие шутки с Петерсом будут проделывать неоднократно, день за днем, год за годом. Зал ухохатывается над его похождениями, и вдруг раздается девчачье «ох» – от стыда и тоски, от нестерпимого стыда и нестерпимой тоски Петерс провалился сквозь землю. Волшебство трагикомедии в том, что она вызывает одновременно смех и слезы – снисхождение и сострадание. Это и есть самая сильная эмоция, это и есть самое сильное потрясение.

Началось всё с бабушки, да, конечно, с бабушки. Фотограф, настраивая аппаратуру, предлагает «думать о чем-нибудь хорошем, например, о детстве. Приятные воспоминания, которые греют вам душу». И сразу в эти «приятные воспоминания» полезли ватные чудовища на копытах, эти монстры из детских кошмаров. Но ведь были и цветные картинки из фильмоскопа, заменившие целостную картину мира! Портретист, следуя за Петерсом неотступно, препарирует его бытие. Иногда кажется, что он поворачивает ключик у него в спине, дабы заставить прыгать заводную игрушку, а заодно рассказать нам, как она работает. Инфернальный соглядатай – это голос и фотографа, и автора, и Петерса, и присвоившего любимую девушку пошляка-журналиста, и всех этих бессердечных женщин, растоптавших Петерса, и того насмешливого беса, который отвечает за эксперимент с Петерсом.

Идя точно по тексту и давая простор подтексту, этот долговязый трикстер передает очарование переливчатой снежно-дождливо-серебристой симфонии Татьяны Толстой. Мастерски варьирует интонационный диапазон, строит фразу согласно музыкальному ритму, делая особый певучий акцент на звуке л – то ли поэтический, то ли дворянский, то ли немецкий. Ошеломительный театр текста (ну, где «одна только читка») мы видели в «Пианистах», поставленных сторителлингером Борисом Павловичем в театре «Глобус», но там текст разложен на партии, а у Тимофея Мамлина задача усложняется тем, что на протяжении всего спектакля он один держит слово за всех.

А Петерс, тот вообще слова не держит. Обещал плюшевому зайцу прекрасное будущее, «заяц верил», и поди ж ты. Тусклый писк в горлышке, клекот и хрип, бормотание, безмолвный крик. Немтырь, недотепа, толстяк, «дундюк какой-то эндокринологический» никому не нужен. Никому и никогда, ни разу, начиная с мамы и папы, которые сбежали с негодяями. Всё детство Петерс сидит голенький, в этом неповоротливом скафандре из ваты, в этих накладных складках, напяльте на него что угодно, издевайтесь, бейте указкой по пальцам, заставляйте учить немецкий. Всё детство Петерса – сплошной травматический опыт, последствия которого необратимы. Всё детство – сплошная заунывная нота, мыслью композитора Ильи Голицына вытянутая до космического гула. Всё детство он спеленат женскими колготками, которые уродливыми гармошками топорщатся на старушках и на девочке-жучке, такой страшненькой, что Петерс этого не заметил. И белые, ослепительно белые колготки облегают длинные ноги недостижимой Фаины – мерят комнату ногами-циркулем, опутывают сознание, парят легкими крыльями в снах и мечтах, трепещут веером у лица. Наползают на голову, завязываются в узел и душат, душат.

Женщины, эти стервозные обладательницы колготок, скользят по шесту, порхают вокруг, ослепляют серебристым сиянием. Они то в облегающем черном, то в коротком и роскошном, появляются и исчезают – они никогда не будут твоими, Петерс. Ты стоишь с желтым букетиком в бесполезном ожидании, холодный дождь дрожит под синим фонарем, твой плащ ужимается в резиновые кружева, превращается в ошметки бывшей одежды и сползает по плечам, как клочки размокшей газеты. Ты явился в кабак, а там крадется к тебе фальшивый ангел, извиваясь под слащавую музычку из сериала «Эпидемия», где немножко похожий на тебя юноша-аутист получает первый сексуальный опыт на фоне слюнявых мыльных пузырей.

Они никогда не будут твоими, Петерс! Даже в туалете ты стоишь над писсуаром как ботаник, не то что самовлюбленный сосед рядом. И жилет у тебя с оленями, Петерс, с оленями! Все твои попытки урвать свой кусок счастья оканчиваются позором. Позором, Петерс!  

Всё твое существование – тщетная погоня за несбыточным. Жизнь показывает – и прячет. Манит – и не пускает. Дразнит – и отбирает. Влюбляет – и бросает, изводя, мучая, терзая бесплодной, бесплотной любовью. Приласкает, а затем бьет, хлестко и наотмашь, насылает кошмары, травит душу, натравливает чудовищ, хохоча. Жизнь всегда обещает – и никогда не дает. «Бабушка съела мое детство, мое единственное детство – ну дайте мне что-нибудь, а!» – разносится под сводами низких потолков озвученная за Петерса мольба и угасает в пустоте.

Если б кто-то меня спросил, как я чувствую присутствие высших сил, я б сказала, что это жутко, если у бога такая шутка.

Анатолий Григорьев не сыграл Петерса – он в него превратился. Он может молчать, не двигаться, ничего не делать, а между тем рушится мир. Анестезированное равнодушием тело сидит прямо, смотрит в никуда, механически поедает мертвую курицу из большой столовской кастрюли, заснуть надо, чтобы перестать чувствовать и страдать, проходит две минуты, проходит вечность, в зале звенящая тишина.

Григорьев воплощает историю не столько конкретного человека, сколько души человеческой, приговоренной к своей оболочке. Первая попытка Петерса распахнуть рамы потерпела фиаско, но его тень стала громадной, как у великана. Это было начало свободы.

Потом ты все-таки сумеешь открыть окно, Петерс. Ты выбросишь овальную фотографию и выпрыгнешь из себя самого – тощий, костлявый, жилистый, живой. Вырвешься, как птица из клетки, орех из скорлупы, скрипка из футляра – душа из тела. И тогда…

И тогда заскользит в невесомости огромный прозрачный шар, где ты в домике и всё тебе подвластно. Снежное шоу Славы Полунина успокаивает тебя и утешает, белые мухи опускаются тебе в ладошки, другие миры распахивают врата, звездной россыпью простирается путь. Ты в домике, Петерс, ты в утробе, ты в мамином пузыре – ты еще не родился.

Если б кто-то меня спросил, как понимаю я совершенство, я бы сказала: это «Петерс».

Фотографии Виктора Дмитриева.

 

 

Войти с помощью: 

Добавить комментарий

Войти с помощью: 

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *